Юбилей

Рассказ

 

I.

 

Ужин был в разгаре. Распорядители постарались вовсю: несмотря на военное время, стол, что называется, ломился. Уже обнесли пахучей стерляжьей ухой, подали пельмени, на очереди была дичь. Меню составлялось подчеркнуто по-сибирски – медвежатина, байкальский омуль, икра...

Было далеко за полночь, многие устали от шума, аплодисментов и торжественных речей. Но юбиляр держался бодро. Он позволил себе два бокала шампанского и сейчас, улыбаясь, задумчиво смотрел на этот уставленный яствами стол, на этих людей, говорящих ему приятные слова.

Ел старик мало. Как раз перед ним стояла массивная хлебница с щедро нарезанными ломтями. Он взял один в руку и поднес к лицу. Запах был добротным, сытным.

И Потанин вспомнил хлеб своего детства. Тогда он думал о нем днем, во время занятий, думал по вечерам, когда полуголодный укладывался спать, иногда даже видел его во сне...

Их будили до рассвета. Построившись, мальчики пели утреннюю молитву, только после нее разрешалось идти в столовую. Служитель быстро, почти бегом шел вдоль столов. На его согнутом локте высилась горка круглых серых булок. Десятки глаз следили за правой рукой служителя. Она методически сбрасывала на столы булки, которые заранее были надрезаны крест-накрест. Четверо мальчиков одновременно хватались за булку, тянули к себе, и у каждого оставалось по куску. Это был завтрак.

На обед в Омском кадетском корпусе давали всегда одно и то же: щи из кислой капусты и кашу с маслом. Вечером воспитанники проглатывали такую же кашу и кружку кваса.

Как давно все это было...

Потанин очнулся от грянувших аплодисментов. Видимо, зачитали очередную телеграмму. Несмотря на позднее время, они все продолжали поступать – из сибирских городов, из столичных газет и журналов, от рабочих, от приказчиков, от киргизских учителей, от членов научных обществ... Юбиляра поздравили путешественник Козлов и писатель Максим Горький. Хватает сегодня работы у томской почты, надолго запомнит она 21 сентября 1915 года.

Кто-то произносит очередной тост. Кажется, этот человек прибыл на юбилей из Петербурга.

«Поборник свободы и знания... корифей сибирского патриотизма... великий путешественник... первый гражданин вашего края... славное восьмидесятилетие...» – слова оратора уходят мимо. И вновь, как в кинематографе, плывут перед глазами призрачные образы прошлого.

Петербург, студенческие годы, лекции в университете... Они обедали с приятелем вскладчину: немного вареного картофеля, кусок ситного с маслом и тертым зеленым сыром, бутылка кваса. Утром и вечером – чай, сухари к нему булочник отпускал в долг. Помнится, им нужно было купить какую-то дорогую книгу, и картофель был упразднен. Что за книга это была?.. Кажется, «Русская флора» Ледебура... Да... Петербург, молодость... Запретные кружки землячеств, жестокие споры о будущем Сибири, тайные встречи с решительными молодыми людьми из «3емли и воли»...

Снова гремят рукоплескания. Это встал член омской делегации – историк генерал Катанаев:

— Дорогой юбиляр! Дорогой Григорий Николаевич! Имя Ваше навсегда связано с именем города, пославшего меня сюда, на это торжество... Уполномочен заявить, что с сегодняшнего дня вы – его почетный гражданин...

Потанин задумчиво кивает головой. «Да, Вы правы, коллега. Омск – это боль и счастье, тьма и прозрение». Здесь его тупо муштровали в кадетском корпусе, но здесь же он подружился с Чоканом Валихановым, встретил ссыльного петрашевца – поэта Дурова. Здесь же беседовал с преподавателем словесности Лободовским – товарищем самого Николая Гавриловича Чернышевского. Здесь он тянул служебную лямку в качестве младшего переводчика татарского языка при генерал-губернаторе, здесь сидел в тюремном замке, был унижаем на допросах, стоял у позорного столба. Но здесь же с трепетом в сердце работал в архиве, находил бесценные документы – свидетельства дел предков, делал первые шаги в науке...

Еще один оратор встал с бокалом в руке. Он волнуется, этот молодой человек, он не знает, с чего начать.

— Господа! Я назову вам четыре даты, четыре позорных даты: 22 декабря 1849 года, 14 декабря 1861 года, 19 мая 1864 года и 15 мая 1868 года. Поясняю специально для тех, у кого слаба память. Это дни четырех казней. В сорок девятом году на Семеновском плацу издевались над петрашевцами, среди которых был гений земли русской – Федор Достоевский. В шестьдесят первом был ошельмован несчастный поэт Михайлов. В шестьдесят четвертом ломали шпагу над головой человека, который нашел мужество спросить «Что делать?» И, наконец, в шестьдесят восьмом привязывали к столбу перед грязным омским базаром бывшего сотника Григория Потанина. Гражданской казнью был казнен будущий почетный гражданин Омска и всех городов сибирских…

Шум в зале стих, и дрожащий молодой голос стал слышен всем. Оратор стремительно поставил бокал на стол и выхватил из кармана потрепанный номер «Сибирской жизни».

— Господа! Я позволю себе процитировать известные многим воспоминания юбиляра. Вот эти ужасные строки:

«В день обряда меня подняли с постели в 4 часа утра и доставили в полицейское управление, которое находилось там же, где оно и теперь, т. е. в Новой слободке, недалеко от церкви св. Ильи. Здесь меня посадили на высокую колесницу, повесили мне на грудь доску с подписью. Эшафот был устроен на левом берегу Оми, между мостом и устьем реки, т. е. при выходе на тогдашнюю базарную площадь. Переезд от полицейского управления до эшафота был короткий, и никакой толпы за колесницею не образовалось. Меня возвели на эшафот, палач примотал мне руки к столбу; это дело он исполнил вяло, неискусно, руки его дрожали, и он был смущен... Затем чиновник прочитал конфирмацию. Так как время было раннее, то вокруг эшафота моря голов не образовалось: публика стояла только в три ряда. Я не заметил ни одного интеллигентного лица, ни одной дамской шляпки. Продержав меня у столба несколько минут, отвязали и на той же колеснице отвезли в полицейское управление. Здесь я нашел всех своих товарищей, которые были собраны, чтобы прослушать часть конфирмации, относящуюся до них».

Выступающий кончил читать и аккуратно свернул газету.

— Я знаю, господа, что многие скажут мне: все это было, было когда-то, темные силы отступили. Но томичи знают, что всего лишь десять лет назад Григорий Николаевич был снова подвергнут аресту. Его заключили в тюрьму за председательствование на политическом банкете, и полицейские чины подвергли унизительным допросам великого русского ученого, человека, которого знает вся просвещенная Европа! Как объяснить сей факт, господа? Объяснение одно: мы с вами живем в России — этим все сказано. Благодарю за внимание.

Распорядители хорошо знали свое дело. Они быстро разрядили возникшую было в зале неловкую атмосферу. Бледный молодой человек куда-то исчез. Чествование продолжалось.

Но сидевшие вблизи юбиляра заметили, что он стал рассеян, перестал улыбаться, невпопад отвечал на вопросы.

Он был далеко от этого сверкающего зала. Он вновь видел перед собой лица товарищей, сидевших с ним в камере омской тюрьмы, – Ядринцев, Шашков, Шайтанов, Усов. В июле шестьдесят пятого надзиратель привел еще одного – молодого, с безбородым, нервным лицом. Они заподозрили в нем провокатора и стали разговаривать шепотом. Через три недели безбородого убрали и никто никогда его больше не видел. Следственная комиссия завершала свою работу: Потанин написал признание, в котором заявил, что главным агитатором в кружке был он.

Потом, после казни, в комнату полицейского управления пришел со своим инструментом кузнец. Кузнец был знаком Потанину – его сына он обучил когда-то грамоте. Молоток дрожал в руках и не попадал по заклепкам наручней. Пришел чиновник, стал описывать приметы: «глаза карие, волосы русые, нос обыкновенный, на носу шрам»...

Скованного, его повезли в далекую крепость Свеаборг. Человека, распространявшего прокламацию «К патриотам Сибири», побоялись оставить на родине даже в тюрьме.

Снова ощутил он кислый запах обеда, которым их кормили в крепости. Его приносили в камеру в непромытых деревянных баках. Арестанты черпали жидкий крупяной суп каждый в свою посуду – в миски, кастрюли, чашки, цветочные горшки с заткнутой дыркой. У Потанина была форма для сырной пасхи. Все следили друг за другом: никто не должен был раньше времени брать мясо.

Сколько таких обедов было за три года? Помилование пришло только в 1874 году, после ходатайства Русского географического общества...

Юбиляр, сгорбившись, сидел в кресле. Издали он был похож на доброго взъерошенного гнома.

— Господа, я очень устал, — вдруг тихо сказал он.

Было три часа ночи.

II.

Этот старый запущенный особняк на окраине города пугал своим видом запоздавших прохожих. На крыше гремят оторвавшиеся листы железа. Окна заколочены, только в одном сквозь рассохшиеся ставни виден мутный свет. Если бы кто-нибудь заглянул в одну из щелей, он увидел бы сидящего за столом старика. На нем грязный, засаленный халат, надетый на давно не стиранную сорочку. Старик перебирает какие-то бумаги, что-то шепчет сам себе, руки его двигаются нервно, суетливо.

На столе газеты. Много газет. Ежедневные, вечерние, местные, столичные... И везде одно и то же: оттеснив сообщения с театра военных действий, чернеют крупными заголовками ненавистные статьи и телеграммы. «Славный юбилей», «Патриарх русской географии», «Потанин как этнограф», «Торжества в Томске», «Потанинский день в Казани», «Отклики юбилея»... И так далее, и тому подобное.

Когда это кончится?! Когда; наконец, перестанут говорить об этом человеке?!

Старик со злобным отчаянием отшвырнул газеты прочь. Он замер в своем кресле, глаза его сделались мечтательными, как это всегда бывает у людей, вспоминающих прошлое...

...Не одну неделю ходили тогда по Омску слухи об неслыханном политическом дознании. Обнаружены прокламации, привлечено к следствию свыше семидесяти человек, преступный заговор распутывает специально созданная по высочайшему повелению следственная Комиссия. Говорят, сведения о процессе просочились за границу, и о нем писала лондонская «Таймс».

И вот член штаба Комиссии капитан Фредерикс считает, что не кто иной, как он, мелкий чиновник Люцинский, может помочь столь важному делу. Капитан говорит, что его хочет видеть сам председатель Комиссии – действительный статский советник Пенкин…

— Господин Люцинский, значит, Вы намерены помочь ведению «Дела о злонамеренных действиях некоторых молодых людей, стремящихся к ниспровержению существующего в Сибири порядка управления и отделению ее от Империи»?

— Считаю своим долгом, господин председатель.

— В таком случае, соблаговолите прослушать постановление Комиссии:

«Приискать в городе такого способного человека, который бы согласился, чтобы его арестовали, как будто за участие по этому же делу. Этот человек должен быть арестован в одной комнате с теми из политических преступников, которые уже сознались в своем преступлении. Этот человек должен стараться заслужить доверенность и выведать от них все те подробности, которые по настоящему делу необходимы Комиссии... Для исполнения таковой обязанности Комиссия приискала проживающего в гор. Омске дворянина Люцинского, который совершенно согласился принять на себя обязанность, возлагаемую на него Комиссиею...»

— Вам все ясно, господин Люцинский?

— Все, господин председатель.

— В таком случае, поставьте здесь свою подпись…

Старик снова беспокойно завозился в кресле, eго руки опять беспорядочно задергались, в глазах застыл испуг.

Он как бы вновь лежал на привинченной к полу койке в большой полутемной камере. Николай Ядринцев и Усов спят или делают вид, что спят. Серафим Шашков молча ходит из угла в угол. А Потанин и Шайтанов сидят рядом и изредка вполголоса перебрасываются какими-то фразами. О чем они говорят, понять невозможно.

В первом письменном донесении, которое он через шесть дней передал Комиссии через пристава второй части сотника Васькова, так и значилось: «говорят между собою шепотом и они осторожны». Васьков сказал, что Комиссия осталась донесением недовольна.

Тогда он решил быть смелее. Стал заговаривать е соседями, рассказывать о себе заранее придуманную ложь. Услышал, как Ядринцев дважды повторил «Сибирь – колония! Сибирь – Индия России», а Потанин говорил Усову о том, что бога нет и верить в него не следует.

Наконец, он подсмотрел, как Потанин передал Усову какое-то письмо, а тот это письмо спрятал. Пытался отыскать, но не смог, видимо, его перепрятали.

Уже много лет спустя он понял, что именно эти поиски все и решили. На следующую ночь, кто-то, невидимый в темноте, легонько сжал его горло, тихо спросил: «Понял?» и на цыпочках отошел от койки. Комиссия об этом не узнала. Но она получила заявление о желании дворянина Люцинского скорее освободиться «по случаю одержимой его болезни». Согласие Комиссии пришло до обидного быстро... Улыбка фортуны оказалась кривой усмешкой.

...Полубезумный взгляд старика остановился па кипе газет. Он медленно поднялся и, как хищный вверь, бросился на них. Он исступленно рвал страницы, выкрикивая что-то нечленораздельное, разбрасывал обрывки по комнате.

На следующий день его нашли под столом. Он заявил, что некий злодей в эту ночь ровно восемьдесят раз пытался его задушить и что имя злоумышленника он откроет только лично государю императору или, в крайнем случае, господину председателю следственной Комиссии...

 В лечебнице для душевнобольных он рвал на мельчайшие части любую попавшуюся в руки бумагу.

 

***

Прошло восемь лет. И каждый год из этих восьми был равен эпохе.

В стране еще ревел кровавый пожар гражданской воины, ежедневно, ежечасно гибли десятки и сотни людей, когда тихо скончался в своей постели глубокий старец – ученый и публицист Григорий Потанин.

Кончилась война, и люди не часто вспоминали далекое прошлое: надо было работать, строить новое общество.

Но прошлое нет-нет да напоминало о себе.

В январе 1923 года какой-то учитель (фамилия его до сих пор неизвестна) купил на омском базаре кусок мыла. Он уплатил деньги и хотел было уже идти домой, но обратил внимание на странный вид бумаги, в которую была завернута покупка. Старорежимный алфавит, непривычные стилевые обороты текста, само его содержание – все говорило о том, что это лист из какого-то старинного архивного дела. Учитель попросил лавочника продать ему всю оберточную бумагу.

— Не продается, — был ответ.

С большим трудом удалось уговорить торговца на обмен. Запыхавшийся учитель прибежал в губполитпросвет, где ему дали для этого равное количество другой бумаги. Здесь же, в губполитпросвете, принесенная с базара «обертка» была передана директору Западно-Сибирского краевого музея.

Это было знаменитое дело сибирских сепаратистов — показания Потанина и Ядринцева, все бумаги, связанные с Люцинским.

Так, благодаря случайности, были спасены уникальные исторические документы, рассказывающие о самом крупном политическом процессе дореволюционной Сибири.

 

 

 

 

Юбилей : рассказ / Е. Евсеев, А. Лейфер // Омская правда. – 1970. – 15 окт.